Татьяна проснулась резко, будто кто-то толкнул её изнутри, выдернул из сна грубой, беспощадной рукой. Сердце билось тяжело и гулко, словно в пустом доме, и первое, что она почувствовала, — знакомую, до боли привычную тревогу, которая приходила к ней уже много лет, всегда одинаковая, всегда безошибочная. Ей снова приснился Алёшка.
Он стоял на крыльце, худой, повзрослевший, в поношенной куртке, которую она когда-то сама зашивала, и стучал в дверь так, как стучал в детстве — осторожно, будто боялся разбудить. Она видела его лицо, его глаза, и понимала во сне, что если сейчас не откроет, он уйдёт навсегда.
Татьяна вскочила, не накидывая платка, босиком, шаркая по холодному полу, почти бегом кинулась к двери и распахнула её настежь, впуская в дом ночь, туман и сырой запах осени.
Никого.
Только тишина, в которой слышалось её собственное дыхание, да тёмный двор, заросший кустами смородины, где ветер осторожно шевелил листья, словно кто-то прятался и наблюдал.
— Алёшенька… — вырвалось само собой, почти беззвучно, и она тут же сжала губы, будто испугалась собственного голоса.
Она вышла на крыльцо, опустилась на ступеньку и долго сидела, обхватив плечи руками, пока сердце не начало понемногу успокаиваться. Такие ночи были для неё привычными. Сны обманывали всегда, но каждый раз она всё равно вставала и бежала, потому что вдруг — а вдруг именно сегодня.
Когда она уже собиралась вернуться в дом, в тишине вдруг появился звук. Неясный, слабый, будто кто-то скользнул по мокрой траве или тихо пискнул.
— Опять котёнок… — машинально подумала Татьяна, вздыхая, и пошла к кустам, где не раз уже распутывала чужие беды.
Она наклонилась, раздвинула ветки и увидела торчащий лоскут ткани. Старая, выцветшая пелёнка или платок, зацепившийся за ветку. Она потянула его, сначала осторожно, потом сильнее — и в ту же секунду всё внутри неё оборвалось.
На краю ткани лежал ребёнок.
Совсем маленький, крошечный, будто ещё не принадлежавший этому миру. Голый, синеватый от холода, с тонкими ручками, прижатыми к телу, и едва слышным дыханием. Пуповина ещё не отпала, и Татьяне не нужно было никаких слов, чтобы понять: его оставили здесь совсем недавно.
Она не закричала. Не заплакала. Просто застыла, не веря глазам, а потом осторожно взяла малыша на руки, и он, почувствовав тепло, слабо пискнул, будто вспомнил, что жив.
— Господи… — выдохнула она и прижала его к груди так крепко, как будто боялась, что он исчезнет.
В доме всё происходило будто само собой. Полотенце, одеяло, старая бутылочка с соской, оставшаяся с весны, когда она выхаживала козлёнка. Молоко подогревалось, руки дрожали, но делали всё точно, словно память тела знала, что нужно делать.
Малыш ел жадно, захлёбываясь, а потом затих и уснул, прижавшись к ней, как к единственному в этом мире острову тепла.
Утро пришло незаметно. Свет пробивался сквозь окно, а Татьяна всё сидела рядом, глядя на чужого ребёнка и чувствуя, как в ней поднимается страх. Ей было за сорок. В деревне таких называли просто — одинокая. Муж погиб в сорок втором, сын — через несколько месяцев после него. Похоронки пришли в разные годы, но боль была одна и та же, только глубже.
Она давно привыкла быть одной. Научилась не ждать, не надеяться, не спрашивать. И вдруг — это.
Она пошла к соседке, Галине, как к последней ниточке здравого смысла. Та слушала, стоя на крыльце, красивая, ухоженная, чужая.
— Ну и зачем тебе это? — сказала она равнодушно и ушла в дом.
Татьяна вернулась с пустотой внутри.
— Зачем… — повторила она, глядя на спящего малыша.
К обеду решение будто сложилось само. Она собрала еду, завернула ребёнка, вышла на дорогу. Грузовик остановился почти сразу.
— В больницу? — спросил водитель.
— В больницу, — ответила она коротко.
В приюте пахло лекарствами и чужими судьбами. Документы, вопросы, равнодушные лица. Когда спросили имя, она ответила не задумываясь:
— Алёша.
Имя легло в тишину, как признание.
Дом встретил её пустотой. Вечером она зажгла лампу и вдруг вспомнила про ту самую пелёнку. В углу, завязанной узелком, оказался клочок бумаги и маленький крестик.
«Прости. Мне этот ребёнок не нужен. Я не справилась. Завтра меня не будет. Прошу, дай ему то, чего я не смогла…»
Татьяна плакала так, как не плакала много лет. Впервые боль прорвалась наружу, и вместе с ней пришло решение.
Утром она снова поехала в город.
— Я забираю мальчика, — сказала она заведующей. — Так надо.
Когда она вышла с приюта, сердце у неё было другим. Не пустым.
Прошли годы. Алёша вырос. Стал сильным, добрым, надёжным. В его доме всегда было тепло. Потом появились дети, и младшего снова назвали Алёшей.
В ту ночь, когда над деревней поднималась гроза, Татьяна снова вышла на крыльцо, посмотрела в темноту и тихо сказала:
— Спасибо тебе, сынок. Теперь я не одна.
Молния вспыхнула над домом, и ей показалось, что в этом свете мелькнула знакомая улыбка — та самая, ради которой она когда-то распахивала дверь в ночи.







